Мазур лениво шевелил ложечкой в своей вазочке с мороженым. В голове у него крутились мысли, лет двадцать назад справедливо показавшиеся бы сумасшедшими и крамольными, а сегодня, в общем, и не напугавшими особенно.
А почему бы не остаться здесь насовсем? Если подумать, родному Отечеству он ничего больше не должен, отдал все долги, если только долги были. Наверняка это последнее поручение, которое ему доверила Родина. Других, скорее всего, не предвидится. Он ниоткуда не дезертировал и никого не бросал да наоборот, это его за ненадобностью сняли с шахматной доски, по которой он ходами всех фигур (за исключением разве что короля) мотался много лет. Флот поплыл дальше, а он остался на берегу.
Что очень важно... Откровенно признаться, он чувствовал себя довольно неуютно на родной земле двадцать первого века. Эго был не его век. Его веком был прошедший, в значительной степени век Империи. Он слишком хорошо понимал, что ему останется доживать, и не более того. Новые люди, новые времена, новые порядки — где он по большому счету, и не нужен. И пустовато вокруг — нет больше Генки Лымаря, нет многих других старых друзей и сослуживцев. Морской Змей – среди живых, но он далеко. И уже никогда не вернется.
Нина? Вот уже десять лет назад, после нелепейшей гибели сынишки (в которой ни он, ни она не виноваты, но от этого не легче), стало ясно: что-то бесповоротно изменилось в отношениях. Все вроде бы оставалось по-прежнему — ровные отношения, отсутствие ссор, постель. Однако оба чувствовали: они больше не живут вместе, а словно бы играют роль в спектакле «Благополучная семейная пара». И можно с уверенностью сказать: Нина абсолютно не грустила бы, останься он здесь.
Вот уже три года, как Морской Змей с женой перебрался на историческую родину, в Белоруссию. Купил домик в деревушке под Минском, на окраине соснового леса, чертовски похожего на сибирский, копается в огороде, разводит кроликов, посиживает в пивной с местными мужиками — и, кажется, счастлив. Конечно, это разные вещи, Белоруссия и Санта-Кроче, но все же, все же...
Здесь он долго еще будет не списанным на берег отставником, а нужным человеком, полноправным адмиралом. В этой стране генералам и адмиралам незнакомо такое понятие, как «предельный возраст нахождения на службе» — они уходят в отставку лишь в случае физических немощей, не позволяющих служить с полной отдачей. Лаврик показывал ему иллюстрированный журнал — семьдесят два года адмиралу, а он по-прежнему командует соединением боевых кораблей, с мостика командует, а не с берега. И он — не один такой.
Жениться на Белль... Она, чует его душа, согласилась бы. Незнание испанского — не препятствие. Здесь есть хорошие курсы, а способности к языкам у него прежние.
Конечно, страшновато было совершать столь резкий поворот в жизни. Но эти мысли бродили в голове не первый день...
Он поднял голову, встретил взгляд Белль и улыбнулся ей, как ни в чем не бывало. Белль была в прекрасном расположении духа — она уже знала, что он остается самое малое на полгода, что Лаврик подыскивает им квартиру или скромную виллу в «Каса дэ гуерра». И не скрывала радости. В конце концов, почему бы и нет?
Он не взвился, но все же легонько встрепенулся, услышав совсем рядом негромко произнесенное на языке родных осин:
- Нет, ребята, какая девочка... Все отдай, и мало.
Мазур небрежным жестом повернул голову. За соседним столиком расположились трое в форме родного флота — совсем молодые, два лейтенанта и один старлей, явно со стоявшей в Майресе российской эскадры — откуда им еще взяться?
Один из лейтенантов — ага, тот самый голос — продолжал:
— Подойти бы да познакомиться, да ни слова на местной мове не знаем...
— Ага, — сказал старлей. — Папаша тебе познакомится. Вон какой... осанистый. Кабальеро, мля. Чего доброго, ножик на поясе. Саданет тебе в бок, здесь, говорят, заведено...
— Да я б рискнул, несмотря на сурового папашу. Девочка — отпад. А папаша, может, только с виду страшный, а на деле — трус...
Белль наклонилась через столик к Мазуру и сказала тихонько, по-английски:
— Я понимаю почти все, кроме некоторых слов. Они ведь держатся в рамках приличий?
— В общем, да, — кивнул Мазур.
— И все равно неприятно, что они говорят про вас, как про моего папашу. Можно я похулиганю? Совсем немножечко... Ну пожалуйста!
Она приняла столь умоляющий вил, что Мазур невольно фыркнул.
— Ладно, — сказал он. — Только немножечко...
Оживившись, Белль повернула свой легкий стул к пенителям морей, закинула ногу на ногу (что при ее символической юбочке явило крайне завлекательную картину) и довольно громко сказала по-русски:
— Сеньоры, вынуждена вас очаровать... о, простите, разочаровать. Этот сеньор мне не па-па-ша. Он мне любовник.
Лица у троих стали изрядно ошарашенными.
— Вот-те нате, предмет из-под кровати... — сказал один из лейтенантов. — Сюрприз...
Старлей произнес потише:
— Говорили же на инструктаже, что здесь русских эмигрантов полно, еще с гражданской...
Третий (показавшийся Мазуру самым из них неприятным) проворчал не так уж и громко. Но и не шепотом:
— Конечно, если у папика бабок полный лопатник...
Судя по безмятежному и слегка растерянному личику Белль, она ничего не поняла, в отличие, понятное дело, от Мазура. Он не то, чтобы рассердился и уж тем более не разозлился — просто слышать это было неприятно. В конце концов, настроение у него тоже было не самое скверное — и душа просила легонького хулиганства. В конце концов, не существовало никаких полицейских предписаний, запрещавших бы то, что он собирался сделать — нарушением общественного порядка, каравшимся штрафом, считалась лишь матерная брань на улице на государственном, то бишь испанском языке...
Мазур повернул стул спинкой к молодняку, уселся на него верхом и заговорил, не злобно и не сердито, ровным, спокойным голосом. Он строил даже не семиэтажные конструкции — сущие небоскребы, вывязывал затейливые словесные кружева, проводил параллели, подыскивал ассоциации, погружался в дебри генеалогии представителей молодого поколения, вдумчиво исследовал их нравы и привычки. Светлой памяти боцман Сабодаж, некогда живая легенда, матерщинник номер один славного Балтийского флота, был бы им доволен.
Редко в жизни, а не в романах, случается видеть, чтобы у людей отвисала челюсть. Но челюсти у троицы именно что отвисли. Судя по ошарашенным физиономиям, с таким образчиком флотского красноречия (где иногда все же встречались цензурные слова, в основном предлоги) им пришлось столкнуться впервые. Не та нынче молодежь пошла, не без грусти подумал Мазур, умирает высокое искусство...
— Ну, все поняли, ребята? — спросил он едва ли не ласково. — А теперь брысь отсюда... — и назвал точный адрес, куда им предлагалось следовать, путем крайне затейливом фразы.
Таращась на него, как загипнотизированные птички на змею, и явно ничегошеньки не понимая, троица поднялась, старлей положил на столик банкнот, и они двинулись прочь, временами оглядываясь с тем же ошеломлением на румяных лицах. Мазур удовлетворенно подумал: учитесь, сынки, пока папка жив...
— Я не распознала ни единого словечка, — сказала Белль, кругля глаза. — Но у них были такие лица... Вы ругались, да?
— Ругается мелкота, — сказал Мазур. — А я пустил в ход высокое словесное искусство, какими нынче владеют только старики…
— А зачем?
— Ну, видишь ли... Он высказал предположение, что твое расположение ко мне зависит от толщины моего бумажника. Вот я и не удержался.
Глаза Белль пылали от гнева:
— Очень сожалительно, что я не поняла. Я бы тоже сказала. Так, как ты меня ночью учил... Ой! — она даже прикрыла рот ладошкой.
- Поздравляю, — сказал Мазур. — Мне было бы очень приятно, если бы ты это повторила.
Белль помялась, опустила глаза, потом решительно подняла:
—Как ты меня учил.
— Вот так-то лучше, — сказал Мазур. — И чтобы впредь я другого обращения не слышал...